Успех
7 мин чтения
Опубликовано: 5 апреля 2025 г. в 14:26
Последнее обновление: 17 декабря 2025 г. в 06:51
В норе, что слева от большого холма, в тени густого куста клюквенного, Заяц сиреневый, с бородкой плюшевой, жил не тужил. Как мог. В ладу с собой, по собственному мнению. И было у него талантов, думал он, — нисколько. И лишь одно умение, подтверждённое временем, — не уметь ничего.
Жил он себе, жил. Один в норе едва ухоженной. Что под кустом. Клюквенным, как я уже говорил, вымахавшим до небес. Куст вымахал, не заяц. Заяц как раз был росточком так себе. Плюгавеньким. С лошадь, однако. Что квас развозила с дедом Почемукиным. Дед был тоже не очень: стареньким. Новенького-то когда ещё на склад завезут да выдадут по разнарядке, а квас уже сейчас надобно развозить. Не то жди беды или ещё чего смешного. Навроде утренней зарядки в рабочий полдень.
Заяц наш всё чаще дома по хозяйству занимался. Из коврика душу там выбить какую, или пол подмести, как ни попадя. Соберётся, бывало, что-нибудь сделать со скуки, да тут же себе — стоп! А если вдруг выйдет что-то толковое? А как же таланты мои? Все подряд смеяться станут, небось. И тут же оземь треухом заячьим хрясь! Обратно в нору свою шасть! И глазу на улицу не кажет. Типа, малёха стесняется, как бы. Зараза. Из окна прохожим случайным лапкой помашет приветливо, ога. Привет, мол, идите, идите — вас здесь не надобно, да.
Но даже его иногда прорывает. Вот давеча, к примеру, повесил коврик старенький на плетень, и ну его кошмарить! По-македонски, с обеих лап. Прям, как какого врага в штыковую, на абордаж! Соседи сбежались, еле хлопушки отобрали, да, поправив плетень и здоровье хозяина немного отрихтовав меж ушами, разошлись. Головами кивая. Мол, сбрендил, однако, косой, как пить дать сбрендил, бедняга. Видать, Луна сегодня в фазе не той. Или ещё какая другая шняга.
Так и жил Заяц в своём укромном мирке, как в ракушке устрица колышется квело, под густым кустом клюквы могучей. Куст — совсем не заяц. Заяц как раз был душой огромный, что неба лоскут меж небоскрёбов. Весело мурлыкал он, прислушиваясь задумчиво к гулу колёс непрестанному дедовской повозки над головой.
И всё-таки, мысль таки проскакивала изредка робко мелкою искоркой: мол, а не плохо бы что-нибудь да отчебучить. Такое, чтобы — бац! И на века! Ну или познакомиться с кем. Чтобы хотя бы на полчаса. Поговорить или чайку… У него и чайный гарнитур заморский. От мамы остался. Как раз на двоих. Всё, чем богат был. Остальное давно уж разбил.
И вот его осенило однажды. Нужно нарисовать… Ну, предположим, закат. А что? Чем не сюжет. Сказано — сделано! Срезал кисть со скатерти бабушкиной, вязаной, и прикрутил к палке от вантуза. Краски взял в кладовке, что ещё не засохли после ремонта, совсем уж настроился, расположился, всё по местам разложив и, кажется, даже приступил.
Но вот же беда: руки трясутся, сердце колотится гулко: а вдруг нарисуется что-то не то иль не так? Вдруг смеяться начнут, глядя на его картонный силуэт туманного утра? И тут же, такой, раз! — кисть на землю и, сердце в пятки обронив, в нору бежит со двора, не успев даже толком взглянуть на своё творение. Забился в нору и глаза покрепче за собой затворил.
Дед Почемукин слеп, что твой пень. И глух на оба глаза разом. Того рисунка первого и не заметил даже. Кваса, на ветках берёзовых настоянного, нацедил из бочки в алюминиевую фляжку. Хлебнул, крякнул, усы утёр о сапогов обшлаги и дальше лошадку направил: давай, не стой сиднем — замёрзнешь, зараза. С тебя станется. Тпру, ленивая!
Лошадка же улыбается — рот до ушей, слушая за спиной кутерьму. Да и идёт себе по маршрутам. То по малому, то по большому. А то и заглянут совсем ни к кому. Зайцу мимоходом просвистит гармоникой сиплой: “Баюшки, балбес, баю” да и дальше деда везёт. Ему-то всё равно куда плыть, на самом деле. Да хоть на край земли в тамошнюю Пастраму. Или, скажем, в деревню Селедкино, что в излучине реки притаилась. Там, сказывали, комары лохматые с болот за самогонкой шастать повадились, поганцы. Так хоть подкатить обитателям кваску. Пусть тоже порадуются.
И так день за днём, за неделей неделя, дед Почемукин катает по взгорьям и долинам свой квас, а заяц, как в тёплом одеяле, закутавшись в скатерть неба вечернего, спит крепко. Спит и видит сны. Про деда, про лошадку, про ветки берёзовые, хлещущие ветер на крыше, и клюквенные кусты до небес и выше. Внезапно мысль-гадюка проскользнула: “А почему бы и…? Ведь я же заяц, в конце-то концов! А не клюква какая, дрожащая! Правда же, Зая?” И с этой мыслью Заяц проснулся почти, из своей норы выползая. С пересыпа глубокого мордой опухшей из стороны в сторону мотая. В первый раз за долгое время, к ужасу своему, твёрдо решив попробовать что-то новое. В небо уставился — облака сосчитать. Чёт или нечет? Но там пролетали Кролик Сырный и Садовый Высказень, яростно мухи крылами махая в разные стороны.
«А что, если я нарисую, ну скажем, лошадку? Да, именно так я и сделаю», — подумал Заяц.
Сказано — сделано.
Взял в лапы кисть и краски, грабельки из красной пластмассы, лопатку помятую синюю, совок подметальный с завтрашним запахом хвойного леса, весь в заплатах смешных фартук малярный из кровельного железа, семь бочек апельсин макаронских, три-четыре фуры летнего снега хрусткого, звонкого. Тропинку к опушке сквозь леса сиятельные потёмки, спичек серных коробок достав с верхней полки, зелёный плед — оставшийся от деда-зануды, звуков компот от машины его «Скоробуду», лайбу «подросток» покоцанную ржавчиной всюду, белую шляпку, забытую знакомым верблюдом, слоников фосфорных с отбитыми хоботками, панамку соломенную, недоеденную тлями. Звуки рояля бравурного марша и бутерброд с колбасой разноцветной пожарской. Накинул на плечи плед, плетённый ещё матушкой из молочая, и сунул в рот трубку из вереска. Не набивая. Только для образа и подобия дабы.
— Это, значится, кто? — спросил Дед у лошадки, как только они с зайца норой пятый раз за сегодня поравнялись, — кажись, такого обалдуя я где-то уже видал, ась?
— Дак это ж сосед твой, Порнасенков, — сказала Лошадка, осмотрев критическим взглядом картину маслом. И даже, как бы невзначай, её полизала. — А ничего-о, — хмыкнула, — вкусно написано! Точно. В деталях. Особенно борода и кирзовые мешки под глазами.
— Ага, Порнасенков точно! Поедем, расскажем ему, что его как живого… Эй, ты эт чё?
— Да это, — засмущалась Лошадка, — вкусно же, не удержалась. — И, судорожно, пока не отобрали, рисунка останки и дожевала. Тяжко вздохнув, сказала робко: — Но мы же ему всё равно всё расскажем. Ведь правда? Что он был как живой, пока… И даже пел! Оперу. Сказывал. Мы ему верили. А вот только опер об этом не знает, мне кажется.
— Да, талант — великая сила, — сказал Дед, слёз, набежавших орду, попоной дырявою разгоняя, — погнали уже, тпру! Тпру, Залётная, тпру!
Дед с лошадкой укатили в голубую даль. Голоса затихли ихние там, за поворотом, да за запахом тайги бескрайней. Заяц остался один, глядя на пустое поле, где только что была его картина маслом с портретом Деда на лихом скакуне! Так он видел, он же художник, сказали. Кажется. Подумал немного. Дня два или три. Глаза его вдруг заискрились: “А ведь всё не так уж и плохо. Они моё творение оценили. Да и я получил удовлетворение! Почти». И всё заполыхало вокруг, и налетели пожарные мухи с вёдрами, полными водицы, зайца бедного, от самого его спасая, залили. Прямо до самой его души.
Стал заяц рисовать. Не убоясь больше зла, смеха и критики. Каждый день оставлял он свои творения в поле чистом, прислонив к облаку ленивому, когда было оно. А то и Солнышко подержать соглашалось за мелкий прайс – денежка ещё никому не мешала. И каждый день лошадка с удовольствием, или ещё кто-нибудь из ихней компании, зайца шедевры запоем прочитывала и потом всем в округе пересказывала.
И никто уже не смеялся над зайцем, а наоборот, ждали нового откровения. И заяц понял, что важнее всего — это делать то, что нравится, и наслаждаться окружающих, каким бы оно ни было, мнением.